Тренев Константин Андреевич
Более 20 лет прожил на Дону выдающийся русский писатель Константин Андреевич Тренев. Людям старшего поколения хорошо знакома из учебников по литературе знаменитая пьеса Тренева «Любовь Яровая», в которой автор дал яркую, правдивую картину непримиримой классовой борьбы в годы гражданской войны.
К. А. Тренев некоторое время жил и в нашем городе, тогда станице Константиновской. На улице Комсомольской близ современного Дома культуры висит на доме Тренева мемориальная табличка.
«... Я изображаю только то, что хорошо знаю», — говорил писатель. Его рассказы — о людях глухих хуторов, затерявшихся в степных просторах Донщины. А вот сатирический рассказ «В станице» будет, несомненно, близок читателям «Донских огней», потому что и Покровская церковь, и зеленые улочки, и Дон в нем так узнаваемы, так милы, ведь Тренев изображает Константиновск 1914 года. Надеемся, что рассказ понравится, хоть и написан еще до революции. А печатается по сборнику «Донские рассказы» К. Тренева, выпущенному в Ростиздате в 1948 году. Предоставила же любезно книгу библиограф центральной районной библиотеки В. П. Граф.
В станице (рассказ)
Ростиздат, 1948
Встречали преосвященного.
По станичным улицам, песчано-холмистым, заросшим бурьяном, тянулось на мощеную площадь к Покровской церкви все население богатой станицы: казаки в новых чекменях, господа купцы и льготные офицеры, чиновники с почты и казначейства, простые казачки, дамы разного звания, и в белых платочках, и под цветными зонтиками.
А на площади — перед церковью — духовенство, станичный атаман с " насекой", старики с хлебом-солью.
Тут же, за спиной у отца дьякона, Евсей Маркович: запер свою бакалею на Продольной улице и ждет уже с утра в новом, почти до пят, суконном сюртуке.
Вот далеко в степи, с сожженной, седеющей полынью, встали из-за кургана столбы пыли.
Расставленные по широкой дороге сигнальщики замахали шапками. Малиновый трезвон двух колоколов радостно затрепетал и полился над станицей, полетел через Дон на займище в туманно-голубую даль, где фантастически вырисовываются зеленые силуэты хуторов с тающими в раскаленном воздухе белыми колокольнями и высокими тополями.
Вот уже архиерейская карета на площади... Остановилась перед оградой. Согнувшись, вышел из нее сухой старик в клобуке. Слезы умиления застилают глаза Евсея Марковича, текут по коричневым морщинистым щекам.
— Святитель божий!.. Третьего на своем веку сподобился очесами узреть, — шепчет он соседям. — Преосвященного Платония еще видал! Ну, тот, видите, собою опрятней был и личностью сурьезней. А у преосвященного Макария личность была дробная, ну, шустрый! Беда!
А кто-то сзади дергает за рукав. Оглянулся — это Митька. Запыхался.
-
Чего ты, тварь?
-
Дяденька, тот... дяденька...
-
Ну?
-
Да тот... тюрьморезовский кот сизого вертуна тот... уволок... сею минутой... через забор...
Коричневое лицо Евсея Марковича мгновенно белеет.
Нагнув бараньей манерой голову, работая локтями, бросился домой, сбил с ног двух старух. Одна ничего не сказала, только молча палкой по спине ударила. А другая все плевалась и бранилась так долго, что и преосвященного смотреть не стала.
Бежал Евсей Маркович улицей — наступил на полы сюртука, упал и набрал песку в рот и в бороду. Не вытерся даже.
Через двор бросился в сад к голубятне. Встревоженные голуби разноцветными пятнами кружатся в лазури. Острым взглядом окинул их Евсей Маркович, заглянул в голубятню — сизого вертуна нет...
Снял новый картуз, бросил на цветочные клумбы и завизжал сквозь слезы:
- Куды ж ты, сволочь, глядел! Аспид-василиск!
- Да я ж, дяденька, в лавке сидел. Тетенька ж тот... на анхиерея пошли. А я слухаю — на базу куры кричат. Выскочил — голуби бунтуются круг голубятни, сизого вертуна нетути... Заглянул через забор, а он, июда, под кустом мурлычит... уже тот... головку отъел
Евсей Маркович бросился к забору, подставил скамеечку и заглянул в соседний тюрьморезовский двор.
Старый, запущенный сад: кривые яблони, полузасохшие груши, заросшие, засоренные дорожки с полусгнившими скамеечками; у забора в паутине — паслен, лебеда, конопля; старый флигель спрятался в чаще одичавших деревьев, наклоняясь к земле и наполовину войдя в нее, видна лишь заржавленная кровля. А на улицу двухэтажный деревянный дом, такой же дряхлый — облупилась серая краска, покривились косяки, ставни, кроме одной, вечно закрыты. На скамеечке под кленом — сам войсковой старшина Тюрьморезов в пестром ситцевом халате. На коленях большой кот, серый, с желтыми полосами. Тюрьморезов вытирает платочком вспотевшую лысину, другой рукой кота гладит. Глаза у старшины светлые, водянистые, злые, как у кота. И усы, как у кота: белые, пушистые да жидкие-жидкие.
— Ласкаете, ваше высокоблагородие? — справился Евсей Маркович.
Тюрьморезов поднял на него удивленные злые глаза, шевельнул усами, и кот — тоже.
— Тешите своего родного кота Мишку? Ну, только господь сыщет... И с вас, и с вашего кота, чтоб он вам весь чисто облез!..
Гаркнул войсковой старшина:
— Пошел вон, болван!
- Мне иттить некуда, потому — я на своей обселюции стою... А вот вам иттить в геенну огненную. Небеспременно!
- Кундрюков! Маузер! Живо!
- Что ж, и убейте! Лучше меня порешите, чем моих голубей таскать. Через то, что голуби — это вам с вашим котом не мыши, а святая птица! Дух в виде голубине! Тоже и Ной праведный из ковчега голубя выпутал. Насчет же котов в писании что-то ничего не видать. А между прочим он сизого у меня уже девятым берёт! А они у меня по три да по пять целковых плачены. А с вашего кота ежели шкуру содрать...
Тюрьморезов вскочил на ноги, круглый, задыхается.
— Кундрюков, мерзавец!
Поднялся дым за балконом. Выскочил старый Кундрюков с трубкой в зубах.
— Копаешься там; так тебя раз-этак! — крикнул на него Тюрьморезов. — Самого пристрелю!
Евсей Маркович юркнул за забор.
— Господь сыщет! — кричит он, убегая на четвереньках по вишневым кустам. А слезы обиды застилают старческие глаза. И преосвященного уже не пошел смотреть. Тем более что на своем веку уже двух видел: преосвященного Платона и преосвященного Макария.
Уж и медленно идет над сожженной степью летнее солнце! Еще медленнее ползет по степи обессилевший Дон. Лениво, сквозь сон, пробирается по пескам между ярами и лозняком, уходя в степь и снова возвращаясь к станице. Синеют впереди виноградные горы, — правый берег Дона. Дон не спешит к ним. В дреме и грезе о былом то и дело забывает свою старую дорогу и с новой весной идет совсем не тем руслом, что шел прошлым летом. А на следующую весну, может, отыщет старую дорогу, а может быть, и новую забудет, обеспамятевший старик, и уйдет еще дальше, или растеряет часть вод в новом русле, а сам потащится старой дорогой, сонный да дряхлый, давно растерявший седины, с облысевшими берегами, с волнами, желтыми да дряблыми, как старческие морщины. Встретит на дороге песчаную косу, бакланы с краю на ней сидят, рыбаки сети раскинули. Лень перекинуть волну через песок, да и бакланов не стоит беспокоить, — повернул в сторону, к яру. А то прильнет к песчаной отмели, вздремнет, грея на горячем солнце старые, слабые волны: не к спеху дело, не уйдут впереди лиловые горы.
У станицы Дон тоже дремлет. Разостлался oт одной кручи до другой и лежит огромным зеркалом весь долгий-долгий день. Пусть смотрится в него истомленная зноем молодая да зеленая красавица-станица с разноцветными домиками, рундуками и балконами, с пристанями и накренившейся башней спасательной станции. А с того берега опрокинулись в воду корявые старухи-вербы, хлебный амбар, лесной склад и громадное водоподъемное колесо для поливки огородов. Смотрятся в Дон и недвижно повисшие в небе серебряные волокна. Долог летний день. Но терпеливы тучки-волокна и дождутся своего: уйдет солнце за станицу к степным курганам, и серебряные волокна станут золотыми. Быстро бежит тогда тень от правого берега, по займищу, сгущает буро-зеленый цвет его, четко вырисовывает на нем зелень огородов с желтыми подсолнечниками. Вздохнет тогда освеженная его дыханием тихая станица.
А Евсей Маркович идет купаться.
По заросшей бурьяном улице спускается к Дону, где спасательная станция — деревянная хибарка с покосившейся вышкой.
Спасатель Силыч, во избежание несчастных случаев, забил ход на вышку досками, а внука заставил сделать на досках надпись:
" Ходить на вышку всем вопче законом строго воспрещаеца’".
В вышке два этажа: в верхнем развел Силыч голубей, а в нижнем кур.
Силыч стар и глух. Жалованья за спасенье утопающих не получает, а питается сапожным мастерством, отдает ребятам напрокат спасательную лодку и заговаривает сибирку.
Евсей Маркович, раздеваясь, смотрит, как Силыч длинным шестом шугает голубей, и укоризненно роняет:
- Трубача-то, что мне продал, видно, жалко стало!
- Ась?
- Трубача, говорю, стало жалко.
- Зачем палкой! Шестом способнее!
- Э, глухарь идолов!.. Трубача красного, что надася купил у тебя, тюрьморезовский кот нынче слопал! — кричит Евсей Маркович.
- Съел?
— Нет, тебе оставил.
И опять в голосе слезы. А Силыч спрашивает.
- Это который же счетом.
- Десятый... Надася, как преосвященный проезжал, сизого вертуна слопал. А вчерась до трубача добрался.
- Не иначе, как жалиться нужно.
- Жало не выросло.
- Действительно, станичный и также мировой супротив Тюрьморезова ничего не совладают. Ну, ежели к самому окружному — тот могеть.
- Моге-ет! Много ты своей головой понимаешь! С им сам наказной — пожалуйте кохвею кушать! В трех губерниях бунты усмирил. Надась высунул я голову через забор, начал было от писания усовещевать, так он как ахнет — пуля мимо уха — ззз... Насилу с душой убрался!
Молча лезет Евсей Маркович в воду и, купаясь, любуется громадным
кохинхинским петухом Силыча. Уж и хорош!..
Не утерпел, кричит из воды:
- Так как же, Силыч, насчет кочета?
- Непродажний.
- " Непродажний, непродажний"! Заладила сорока Якова! Живет же такая глухота на свете!
Отвернувшись к реке, Евсей Маркович некоторое время вслух бранит упрямого деда. Потом молча купается. Слышно только сердитое фырканье в воде.
- Знаешь чево? — спрашивает Евсей Маркович, вылезши из воды и сидя голышом на песке.
- Чево?
- Дай кочета напрокат. На неделю.
- Не дам, — отвечает Силыч, подумав.
- Через что?
- А через то. Птица редкая, а захаять недолго.
-Чего ж бы это я захаял! Будто хорошую птицу ты один могешь соблюдить! Да у меня позалетось кочет был — кажись на всю станицу знаменитость!
-А иде ж он?
-Иде, иде! Придет время — и ты подохнешь.
Евсей Маркович становится в полуоборот и добавляет скороговоркой в пространство:
-Пора давно, старой сатане! Свет людям застишь!
И много еще разных обидных слов наговорил по адресу Силыча, пока тот кормил из рук петуха, а легче под ложечкой не стало: кипит обида и на Тюрьморезова, и на Силыча.
Злобно хмурит выцветшие брови на купающихся подле моста дочек благочинного.
- Ишь, подлые! В рубахах купаются! Значит, порок на теле имеют! Которая женщина телом чистая, никогда тебе не будет купаться в рубахе.
- Правильно! — согласился Силыч — Какие там нынче рубаки. Нетути. Вот Осман-паша был — действительно что!.. А, говорят, из донских казаков вышел! Заплавской станицы. Ну, только обидели его наши командиры: полагался ему за храбрость золотой крест, а они ему, заместо золотого, серебряный и подсунь. " Когда ж, говорит, такое дело, передаюсь турке". Горячий был!.. " Прощай, говорит, Заплавская станица! Выстрою себе в Туреччине свою Заплавскую". Ну, на энти слова тогда вниманию не обратили. Опосля же, когда кинулись по книгам, а оно: по -турецкому- Плевна, а по — русскому — Заплавская... Сюды — туды. Надася тоже: проезжал через мост какой — ся. С звониками.
- Кто проезжал?
- Должно, член. Бумагу вез от наказного, приказ всему народу, что земства на Дону не желали. А другой насчет чумы тоже, как ни видно, должен проехать с бумагой тоже.
Пуста летом широкая станичная улица. Спят в тени, закрывши окна, деревянные домики. Хозяйственно заслонили их старые груши, расплывшиеся вширь, как дородные станичные бабы. Акации, прильнув к стенам, о чем-то неотступно шепчут в закрытые окна. Весело выбежали на разбитый с весны бульварчик два ряда тоненьких да гибких, еще не сформировавшихся подростков-тополей; торопливо переговариваются молодыми белыми листочками. А над ними у забитой наглухо беспоповщицкой молельни поднялся к небу белолистый гигант-тополь: чуть кланяясь седой головой, шепчет там, в голубой выси, какую-то молитву. Может быть, молится за выбежавшее на бульвар хрупкое поколение. Две лошади еще с утра вышли откуда-то на улицу, пришли к бульварчику, положили головы на шею одна другой и дремлют, закрывши глаза.
Катись, яблочко, куды котишься.
Отдай, маменька, куды хочется...
— выводит сиплым басом.
Ни за старого, ни за малого...
|